Тикки А. Шельен (tikkey) wrote,
Тикки А. Шельен
tikkey

Categories:

Счастливый Вяземский, ч.2

Оченно много вышло - даже для ЖЖ! начало здесь.


«Декабрист без декабря»

Кажется странным, что опальный князь, жаждущий реформ и желающий принимать участие в изменении государственного строя, остался вне декабристского движения. Тем более что он был не просто знаком, а в родстве и с лидерами, и со многими участниками тайного общества. Его стихотворения и остроты передавались из уст в уста по всей России, а ода «Негодование» считалась чуть ли не «катехизисом заговорщиков». Да и со стороны декабристов его неоднократно «прощупывали» – не хочет ли примкнуть к ним этот гордый аристократ. Не хотел. Он совершенно справедливо опасался, что там, где есть конспирация, тайна и прочие «плащи и шпаги», нет никаких гарантий, что руководители не прибегают к манипуляции рядовыми членами общества ради каких-то своих личных целей. Кроме того, Вяземский неоднократно сообщал друзьям, что категорически не верит ни в какие «тайные общества»: «У нас, что ни затей без содействия самой власти – всё будет Пугачевщина», – писал он в одном из писем, и был прав. Тем не менее когда восстание свершилось – и было разгромлено, толком не начавшись, Вяземский пришел к Пущину и предложил принять на хранение портфель с любыми документами, какие Большой Жанно сочтёт нужным ему передать. Это был отважный шаг, особенно со стороны человека с репутацией якобинца и оппозиционера. Если бы у Вяземского отыскали эти бумаги, он неминуемо разделил бы с мятежниками и каторгу, и ссылку, но отношение Петра Андреевича к декабристам в обществе было достаточно известно. Через 32 года Вяземский вернул портфель Пущину, там оказался проект конституции Никиты Муравьева, переписанный рукой Рылеева, – и автографы, в том числе молодого Пушкина. Пущин не смог заставить себя сжечь эти опасные, но драгоценные реликвии.

Окончание дела декабристов вызвало в обществе противоречивые чувства. Одни изумлялись мягкости царского суда – всего 5 казнённых по приговору – сравнивали возможные масштабы репрессий в аналогичной ситуации в других странах. Другие – ужасались. 17 июля 1826 года Вяземский пишет жене: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо... Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни! Сколько жертв и какая железная рука пала на них». В 1828 году они вместе с Пушкиным, вернувшимся из ссылки, отправились на остров, где два года назад стоял эшафот. Вяземский писал жене: «Сегодня праздник Преполовения, праздник в крепости. В хороший день Нева усеяна яликами, ботиками и катерами, которые перевозят народ. Сегодня и праздник ранее, и день холодный… Мы садились с Пушкиным в лодочку… пошли бродить по крепости и бродили часа два… много странного и мрачного и грозно-поэтического в этой прогулке по крепостным валам и по головам сидящих внизу в казематах». На память об этом дне они подняли с земли в крепости и принесли с собой пять сосновых щепок. Приблизительно в это же время на листе с черновыми набросками «Полтавы» Пушкин не раз нарисует виселицу с пятью повешенными декабристами и вал Петропавловской крепости. Вяземский хранил эти пять сосновых щепок в ящичке под своей печатью, прикрепив к крышке записку: «Праздник Преполовения за Невою. Прогулка с Пушкиным. 1828 год».

«Матушка Россия не берет насильно, а все добровольно, наступя на горло»


В 1820 гг. Вяземский оставался на положении опального упрямца. Он не желал возвращаться ко двору, его не желали возвращать. Целиком и полностью князь отдался литературе. В основном поэзии были посвящены его дни и ночи – и критическим разборам современников, и осмысление литературы прежних дней. Пушкин, изнывавший в Южной ссылке, далеко от друзей, с наслаждением прочел отзыв на своего «Кавказского пленника»: «Благодарю тебя, милый Вяземский! пусть утешит тебя бог за то, что ты меня утешил. Ты не можешь себе представить, как приятно читать о себе суждение умного человека». Оба они тогда были увлечены романтизмом – и пропаганде этого стиля Вяземский посвящал себя и как поэт, и как критик. Он подвизался в журналах («Московский телеграф», кипел и сражался в литературных битвах (впрочем, никогда не обижая Карамзина). Но семья росла, подорванного неуемным юношеским расточительством состояния категорически не хватало, журналистика не приносила достаточного дохода. Кроме того, вскоре на Вяземского была объявлена форменная охота. Он по-прежнему не считал нужным в полемическом запале следить за языком и своими неосторожными речами создавал массу проблем и себе, и своим близким. Своей подчеркнутой независимостью он раздражал власть имущих, даже не желая того. Наконец, в прессе была развязана настоящая травля: его обвиняли в безнравственности и развращении молодежи (эта тема почти всегда работает беспроигрышно). Все это было очень унизительно – громоздились нелепые обвинения, строились разные домыслы, будто бы князя видели выходящим их дома, напоминающего бордель, будто бы его считают дьяволом (припомнив арзамасское прозвище). На Вяземского написали донос, будто бы он собирается под чужим именем издавать сомнительную газету, – обвинение настолько же абсурдное, сколь и нелепое. Не зря Вяземский говорил: «Иные боятся ума, а я как-то всё больше боюсь глупости. Во-первых, она здоровеннее и от того сильнее и смелее; во-вторых, чаще встречается. К тому же ум часто одинок, а глупости стоит только свистнуть, и к ней прибежит на помощь целая артель товарищей и однокашников».

Время шло, приближалась старость, князь уже давно отвечал не только за себя: у них с женой было шестеро детей, о будущем которых необходимо было позаботиться. Его измучили постоянные удары по самолюбию и клевета в журналах. Ему было нужно место, приносящее достаточный доход, чтобы большая его семья могла безбедно прожить, а кроме того, ему, дворянину, с детства вменялось в обязанность служить России. Очевидно, что журналистика тут не подмога. Князь даже задумался об эмиграции, но решил, что это дурно отразится на оставшихся тут друзьях.

В конечном счете Вяземский решил объясниться с императором Николаем и защитить свое доброе имя. Он написал довольно откровенную и прямодушную «Записку о князе Вяземском, им самим составленную», где дал объяснение своему поведению, принес надлежащие извинения и попросил помощи в «трудоустройстве». Жуковский и Карамзин, которые не уставали хлопотать за Вяземского и Пушкина, сумели повернуть дело в нужном направлении, записка попала в августейшие руки – и наконец последовало негласное высочайшее прощение для обоих опальных литераторов. Пушкина вернули из ссылки, Николай дал ему знаменитую аудиенцию, объявив его своим поэтом. Вяземский должен был принести извинения и своему бывшему начальнику – великому князю Константину – после этого его довольно быстро назначили по ведомству Министерства финансов. Зачем было назначать на должность экономиста человека, который с детства терпеть не мог математику и считал ее «тарабарской грамотой»? Сам Вяземский этому не удивлялся: «Всё это противоестественно, а именно потому так и быть должно, по русскому обычаю и порядку. Правительство наше признаёт послаблением, пагубною уступчивостью советоваться с природными способностями и склонностями человека при назначении его на место. <…> К тому же тут действует и опасение: человек на своём месте делается некоторою силою, самобытностью, а власть хочет иметь одни орудия, часто кривые, неудобные, но зато более зависимые от его воли».

Тем не менее с этого момента его карьера стремительно пошла в гору – через год ему дадут звание камергера. В Министерстве финансов Вяземский работал с полной самоотдачей, насколько мог, – и даже плодотворно, хотя эта область его привлекала крайне мало. Самый главный урок им был усвоен:

Во мне ещё живого много
И сердце полно через край,
Но опытность нас учит строго,
Иного про себя желай.


«Музы наши сёстры»


Самая важная в жизни Вяземского дружба завязалась исподволь, незаметно. Александра, племянника Василия Львовича Пушкина, он знал, когда тот еще был ребенком. Тем более впечатлили его стихи юного лицеиста: «Его "Воспоминания" вскружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражениях, какая твердая и мастерская кисть в картинах. Дай бог ему здоровья и учения, и в нем будет прок и горе нам. Задавит каналья!» Вместе с Жуковским он навестил Сашу в Лицее – и молодые люди стали друзьями. Эта дружба длилась всю жизнь. Пушкин и Вяземский обменивались письмами и колкостями, ссорились, спорили, вместе пускались во все тяжкие («Вино, публичные девки и сарказмы по поводу правительства», – как было сказано в доносах на них, по-моему, прекрасно!) – и вместе работали над общими проектами. Вяземский занимался издательскими делами Пушкина, хлопотал за него, когда имел такую возможность – а заодно просил у Пушкина стихов в альбомы соседок по имению. Когда друг получил наконец придворное звание камергера, Пушкин поздравил его шутливыми стихами:

Любезный Вяземский, поэт и камергер...
(Василья Львовича узнал ли ты манер?
Так некогда письмо он начал к камергеру,
Украшенну ключом за Верность и за Веру)
Так солнце и на нас взглянуло из-за туч!
На заднице твоей сияет тот же ключ.
Ура! хвала и честь поэту-камергеру.
Пожалуй, от меня поздравь княгиню Веру


Нетерпимый и горячий Пушкин был очень бережен по отношению к Вяземскому, даже если не соглашался с ним: к примеру, Вяземский некоторое время был в приятельских отношениях с Фёдором Толстым Американцем – и Пушкин, совершенно обоснованно возненавидевший этого человека, смирял гнев, холодно упоминая о нём в письмах к князю. В свою очередь, все знали: при Вяземском запрещена любая критика Пушкина. Они умудрились не рассориться насмерть даже после известной брошюры «На взятие Варшавы», где были опубликованы стихи Жуковского и пара произведений Пушкина – «Клеветникам России». Поднялся страшный шквал, горячих слов, сказанных по этому поводу, хватило бы на то, чтоб больше не общаться никогда, вроде «…стихи Жуковского — вопрос жизни и смерти между нами. Для меня они такая пакость, что я предпочел бы им смерть». (Не удержусь, приведу цитату из Вяземского, раз уж вы все равно досюда прочли, так что уж и стесняться:

«Пушкин в стихах своих Клеветникам России кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем к ней. Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим, или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим.

Мне также уже надоели эти географические фанфаронады наши: От Перми до Тавриды и проч. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст…


Тем не менее, вопрос как-то минул, а дружба продолжалась. Из произведений Вяземского Пушкин брал эпиграфы к своим поэмам, а однажды просто ввёл друга в собственный роман в качестве камео. В VII главе «Евгения Онегина» Татьяна скучает на приёме у московской родственницы, но…

К ней как-то Вяземский подсел
И душу ей занять успел.


Вяземский был польщен и обрадован этой литературной шуткой. Кстати, его блистательный дар рассказчика и собеседника отмечали в обществе все. Долли Фикельмон, поклонница Пушкина, аристократка, оставившая блистательные воспоминания (за что ей благодарны все пушкинисты), рассыпается в комплиментах Вяземскому, который всегда умел «занять душу» собеседника. До последних минут Вяземский был с Пушкиным, перед тем как закрыли гроб, положил туда, как и Жуковский, свою перчатку – последнее рукопожатие, – и рыдал на ступенях придворной Конюшенной церкви во время отпевания друга.

Чету Вяземских порой обвиняют в том, что они, зная о яростном письме Пушкина Геккерну, за которым неминуемо последовал вызов, ничего не сделали, чтобы остановить дуэль. Но как быть – ведь официально Пушкин отозвал вызов, когда Дантес женился на его свояченице Екатерине Гончаровой. Пушкин злился, оскорблял прилюдно жену, всё это принимало уже совершенно невозможные формы. На рауте у князей Мещерских, где были и Вяземские, «Пушкин скрежещет зубами и принимает свое выражение тигра. Натали опускает глаза и краснеет под долгим и страстным взглядом своего зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем, все это очень странно, и дядя Вяземский утверждает, что он закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных». Вот этого «фейспалма» и усталости не могут простить Петру Андреевичу по сию пору. Но трудно оценивать нормы поведения одного века – по нормам совершенно другого. Что должен был сделать Вяземский? Броситься на колени перед другом, умолять не стреляться, донести на него властям, потому что арест лучше гроба? Вряд ли бы всё это помогло, но совершенно точно одно: Пушкин, страшно щепетильный в вопросах чести, никому никогда не позволял вмешиваться в то, что для себя почитал сугубо личным делом, к тому же решённым. Вяземские знал это лучше, чем кто бы то ни было. Но без Пушкина в России ему стало нечем дышать.

«Я пережил и многое, и многих»

После смерти Пушкина Вяземский, хоть и был, как камергер, обязан посещать церемонии при дворе, не появлялся на них в течение 10 лет. Впрочем, при дворе ему простили эту фронду, а что еще оставалось делать? Положение его упрочивалось: в 1839 году князь был избран действительным членом Российской Академии наук, стал соучредителем и председателем Русского исторического общества.

Горе хлынуло на чету Вяземских лавиной – они похоронили одного за другим всех своих детей, из восьмерых, рожденных княгиней Верой, остался лишь сын Павел, впоследствии ставший историком литературы и писателем. Особенно тяжелым ударом стала смерть трех уже совсем взрослых дочерей. Развивалась нервная болезнь, сопровождавшаяся бессонницей, приступами острой депрессии, повышенной утомляемости. Вяземский ухитрялся еще и писать книги, поддерживать широкую переписку, но силы были уже не те. Все больше и больше стареющий князь Вяземский напоминал себе последнего воина, который на поле битвы хоронит всех своих друзей, а один, как известно, в поле не воин. Россия менялась. Главной фигурой в ней становился чиновник, на место аристократии приходила бюрократия. В этом новом, размеренном и расписанном мире Вяземскому почти не оставалось места. Ему были скучны и непонятны запросы этого времени, он оставался в стороне. Он создавал вокруг себя «островок прошлого времени», работая над своими записками, посвященными старой Москве, прежним дням, своим ушедшим друзьям, а записные книжки Вяземского – настоящее сокровище для тех, кто работает с началом XIX века. Конечно, он тоже изменился, потому что «у того, кто в шестнадцать лет не был либералом, нет сердца; у того, кто не стал консерватором к шестидесяти, нет головы». Прежний либерал, вольнодумец, автор «Негодования» и «Русского бога» теперь в определенных вопросах стал самым искренним консерватором: приветствовал Крымскую войну, страшно протестовал против мирного договора, одергивал молодых и слишком рьяных. Ещё в 30-х годах он весьма немилосердно раскатал Пушкина и Жуковского за их политические панегирики, то теперь же громил восставших поляков в брошюре «Польский вопрос и г-н Пеллетан» и упрекал русское правительство «за проявленные им вначале терпимость и непредусмотрительность: крутые меры, принятые вовремя, избавили бы от суровых мер». Такая эволюция во взглядах Вяземского неизменно радует разных г-д Широкорадов и прочих Прилепиных, а что до меня – то Бог с ним, с проклятым вопросом чужих убеждений. Чужая душа – потёмки, я не знаю, о чём думал и что чувствовал Вяземский, пока писал эту брошюру. Надеюсь, ему было хорошо в тот момент. Зная, что всю жизнь Петр Андреевич не обинуясь высказывал свое мнение, даже в невыгоднейших для себя ситуациях, – не сомневаюсь, что он имел в виду ровно то, что сказал. Значит, думал именно так. Естественно, что молодые и рьяные, новые властители дум, с некоторых пор считали его мракобесом и ретроградом. Впрочем, Вяземский их мнением не очень дорожил – и еще более отстранялся от «железного века», замыкаясь в памяти о своём, золотом:

Вы мыслить и писать затеяли впервые
С Белинским: до него был вам дремучий мрак.
Прекрасно! У меня ж учители другие,
И до него еще я мыслил кое-как.

Вот тут и весь вопрос, со справкой и посылкой:
Пожалуй, скажете, что я искусствам враг,
Когда не дорожу малярною мазилкой
И уличным смычком скрипичных побродяг.


И даже больше того, очевидно, уж слишком сильно его допекли журнальные поношения и склоки, не сильно отличавшиеся от сетевых войн нашего времени :

Скажу с сознанием печальным:
Не вижу разницы большой
Между холопством либеральным
И всякой барщиной другой
.


При Александре II он был в чести и славе как почтенный царедворец и уважаемый ветеран двора. Наконец-то император России понимал, как правильно применить для пользы страны этого ценного человека. Вяземский стал товарищем министра народного просвещения, а позже возглавлял управление цензурой, готовил цензурную реформу. Беда в том, что все это было уже поздно для него.

Он продолжал писать стихи – и прекрасный цикл «Крымские фотографии 1861 года», и забавные наблюдения, и сатирические эскапады, но популярностью у современников они отнюдь не пользовались. Когда-то любимый поэт Пушкина, тонкий и наблюдательный во времена своего расцвета, сейчас Вяземский считался старомодным брюзгой, безнадежно списанным в архивы. И хотя в 1861 году торжественно отпраздновали юбилей поэта – 50-летие его музы, а год спустя вышел тиражом 1162 экземпляров первый прижизненный сборник его стихов, это были чисто государственные мероприятия. Вяземский на этот счёт не обманывался, умница-князь отлично понимал, что в области литературы он не субъект, а объект, «живое предание». Не без ехидства, полагаю, на обеде, данном в его честь, он указал на этот факт: «Недаром Н. Ф. Павлов в своем приветствии упомянул о моих литературных связях. Незначительное имя мое богато обстановлено именами, дорогими вашему сердцу и славе народной. Чувствую, что приветствуете вы во мне не столько мои литературные заслуги, сколько мои литературные связи». Впрочем, то же самое, но куда более витиевато, высказал он и на юбилейном торжестве. Он, конечно, был прав. Почитать «живое предание» можно, а читать – совсем необязательно. Книга его осела в книжных лавках: за два года не раскупили и половину тиража (к слову сказать, довольно большого для России того времени - и для поэзии).

В 1858 году Вяземский ушёл в отставку – и практически покинул Россию. Он прожил еще 20 лет и умер в ноябре 1878 года в Баден-Бадене, столь любимом им. Его тело перевезли в Россию и похоронили на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры в Санкт-Петербурге. Россия этой смерти не заметила.
Tags: было-дело, культурологические сугробы, рабочее, статьи
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 4 comments